Путешествие на край ночи - Страница 13


К оглавлению

13

— Ну и образина! — указал мне на него Робинзон. — Не люблю мертвяков.

— Самое смешное, — ответил я, — что он малость на тебя смахивает: такой же длинный нос, да и годами ты немногим моложе.

— Это все, понимаешь, от усталости: она всех на одно лицо перекраивает. А вот видел бы ты меня раньше! Я каждое воскресенье на велике гонял. Красивый я был парень, старина! А уж икры!… Понятное дело, спорт! Ляжки тоже от него развиваются.

Мы вышли из домика. Спичка, которую мы чиркнули, чтобы глянуть на мертвеца, потухла.

— Гляди-ка, опоздали! Да погляди же!

Длинная серо-зеленая полоса в ночи уже очертила верхушку холма на краю городка. День! Одним больше, одним меньше. Придется протискиваться сквозь него, как сквозь все остальные, ставшие чем-то вроде все более тесных обручей, прочерченных траекториями и свистом картечи.

— Вернешься сюда завтрашней ночью? — спросил он на прощание.

— Не будет завтрашней ночи, старина. Ты никак себя за генерала принимаешь?

— Ни о чем я больше не думаю, — сказал он напоследок. — Понимаешь, ни о чем. Кроме одного — как не подохнуть. Этого с меня хватает. Я говорю себе: каждый выигранный день — это все-таки лишний день.

— Точно. Прощай, старина. Удачи тебе!

— И тебе. Может, свидимся.

Так мы оба и вернулись на войну. А потом случилось столько всякого, что сейчас нелегко рассказать: сегодняшние люди уже не поймут.

Чтобы быть на виду и тебя уважали, нужно было скоренько сдружиться с гражданскими: чем дольше тянулась война, тем больше они в тылу борзели. Это я враз усек, вернувшись в Париж, а еще — что у их жен бешенство матки, а старики знай пялятся да руки распускают — кто под юбку лезет, кто в карман.

В тылу получали наследство фронтовиков и быстро научились примазываться к их славе, с пристойным видом перенося утраты — мужественно и без особых страданий.

Матери ходили кто в сестрах милосердия, кто в мученицах, не расставаясь с длинными траурными вуалями и похоронками с ободком, которые министр вовремя вручал им через чиновника мэрии. В общем, все налаживалось.

На приличных похоронах можно, конечно, поскорбеть, но все равно думаешь о наследстве, о приближающемся отпуске, об аппетитной вдове, которой, говорят, не занимать темперамента, а еще — по контрасту — о том, как пожить подольше, а может, и вовсе не сдохнуть… Почем знать?

Когда идешь вот так за гробом, все с тобой раскланиваются. Это приятно. Тут уж держись как следует, соблюдай подобающий вид, не отпускай громких шуточек и радуйся про себя.

Во время войны танцевали не на первых этажах, а в подвалах. Фронтовики это не только терпели — любили. Не успевали они приехать на побывку, как уже требовали этого, и никто это подозрительным не находил. В сущности, подозрительна только смелость. Смелость за счет своего тела. Почему бы в таком случае не наградить ею и червяка: он ведь тоже розовый, бледный и мягкий, как мы. Мне лично жаловаться теперь было не на что. Меня даже от всего освободили благодаря ранению, медали за отвагу и прочему. Когда я пошел на поправку, мне ее принесли прямо в госпиталь. В тот же день я двинул в театр, чтобы в антрактах похвастаться ею перед гражданскими. Колоссальное впечатление! Это были первые медали, появившиеся в Париже. Событие!

Именно в тот раз в фойе «Комической оперы» я познакомился с американочкой Лолой, и она-то окончательно вправила мне мозги.

Бывают дни, которые только и запоминаешь в череде месяцев, не стоивших, пожалуй, того, чтобы жить. В моей жизни таким решающим днем стал день медали и «Комической оперы».

Из-за Лолы и вопросов, которыми я с ходу ее засыпал, хотя она на них почти не отвечала, я жутко заинтересовался Соединенными Штатами. Вот так, пустишься путешествовать, а уж вернешься — когда и как сумеешь.

В то время, о котором я говорю, каждому хотелось ходить в военном. Формы не было только у нейтралов и шпионов, а это почти одно и то же. Лола носила казенное обмундирование — и премиленькое, расшитое красными крестиками, где только можно: на рукавах, на кепи, лихо сдвинутом набок на завитых волосах. Она приехала помогать нам спасать Францию в меру своих слабых сил, но от всего сердца, призналась она управляющему отелем. Мы сразу поняли друг друга, хотя и не полностью, потому что сердечные порывы стали мне здорово неприятны. Я предпочитал им просто порывы тела. Сердцу доверять нельзя: этому выучили меня на войне — и основательно. Забывать об этом я не собирался.

Сердце у Лолы было нежное, слабое и восторженное. Тело было милое, очень ласковое, и мне пришлось принять ее целиком, какой она была. А была она, в общем, милая девчонка, только вот между нами стояла война, это сволочное беспредельное помешательство, которое заставляло одну половину человечества, любящую или нет — не важно, гнать на бойню другую половину. А уж такая мания поневоле отравляла отношения. Для меня, затягивавшего выздоровление насколько возможно и вовсе не стремившегося в очередной раз вернуться на огненное кладбище боев, наша нелепая резня с лязгом оживала на каждом моем шагу по городу. А вокруг одно бесконечное приспособленчество.

Однако шансов проскочить было немного: у меня начисто отсутствовали связи, необходимые, чтобы вывернуться. Знакомство я водил только с бедняками, то есть с людьми, чья смерть никого не интересует. На Лолу рассчитывать не приходилось: эта мне окопаться не поможет. Она была сестрой милосердия, но и во сне никому не приснилось бы что-нибудь более воинственное, чем это прелестное дитя, — разве что капитан Бекасс. До того как я побарахтался в вязкой грязи героизма, ее ухватки маленькой Жанны д'Арк меня, пожалуй, увлекли бы, обратив в ее веру, но теперь, после площади Клиши и записи в добровольцы, у меня развилась фобия ко всякому героизму — и на словах, и на деле. Я вылечился, до конца вылечился.

13