Путешествие на край ночи - Страница 32


К оглавлению

32

С авеню Анри-Мартен мы свернули налево, прошли еще малость и наконец оказались у решетки, за которой виднелись деревья частной аллеи.

— Видишь, — заметил Вуарез, когда мы подошли впритык, — это вроде замка. Отец у них — воротила по железнодорожной части. Мне рассказывали, крупная шишка.

— Уж не начальник ли станции? — пошутил я.

— Кончай трепаться. Вон он сам к нам спускается.

Но пожилой человек, на которого он мне указал, подошел к нам не сразу. Он, сгорбившись, расхаживал по лужайке и разговаривал с каким-то солдатом. Мы направились к ним. Солдата я узнал: это был тот самый пехотинец из запаса, с которым я встретился в Нуарсер-сюр-ла-Лис, когда ездил в разведку. Я даже имя его сразу вспомнил — Робинзон.

— Ты что, знаешь этого пехотинца? — спросил Вуарез.

— Знаю.

— Может, это их знакомый. Они, наверно, говорят о хозяйке. Только бы они не помешали нам увидеться с ней: деньжонки-то дает она.

Старик подошел к нам. Голос у него дрожал.

— Друг мой, — обратился он к Вуарезу, — с прискорбием должен сообщить вам, что после вашего последнего посещения моя жена скончалась под бременем нашего безмерного горя. В четверг она попросила нас на минуту оставить ее одну. Она плакала…

Он не договорил, круто повернулся и ушел.

— А я тебя узнал, — сказал я Робинзону, едва старик удалился на достаточное расстояние.

— Я тебя тоже.

— Что случилось со старухой? — спросил я его.

— Да то, что позавчера она повесилась, — ответил он. — Скажи, какая незадача! — добавил он еще по этому поводу. — Она ведь мне крестной приходится. Эх, до чего ж я невезучий! Вот номер-то! Впервые дали отпуск, и на тебе. А я полгода этого дня ждал.

Мы с Вуарезом невольно рассмеялись над бедой Робинзона. Действительно, полная неожиданность и для него, и для нас: двести-то франков — тю-тю! Мы как раз собирались придумать новую байку, а старуха возьми и помри. Мы все здорово расстроились.

— А ты уже приготовился языком чесать, стервец ты этакий! — накинулись мы на Робинзона, чтобы подзавести его и разыграть. — Решил уже, что дело в шляпе: сначала классно пожрешь со стариками, а потом у крестной кой-чего выцыганишь. Ну что, получил свое?

Однако стоять вот так, надрывая животики, и глазеть на лужайку было нельзя; поэтому мы втроем двинули в сторону Гренеля. Подсчитали свои финансы, и вышло негусто. Вечером каждому надо было вернуться в госпиталь или запасной полк, и нам как раз хватало на обед и бистро, да еще, пожалуй, на какую-либо ерунду, а вот на солдатский бордель уже не оставалось. Тем не менее мы все-таки туда заглянули, но только пропустили по стаканчику внизу.

— Рад, что повидал тебя, — заявил мне Робинзон, — но скажи, что за корова мамаша этого парня! Все время думаю, угораздило же ее повеситься в день моего приезда. Я ей это попомню. Ну скажи, разве я вешаюсь? С горя? Этак я каждый бы день вешался. Ну нет!

— Богатые, они чувствительные, — вставил Вуарез. Доброе у него было сердце. Он лишь добавил:

— Будь у меня шесть франков, я сходил бы наверх с вон той брюнеточкой у разменного автомата.

— Валяй, иди, — подбодрили мы его. — Расскажешь потом, как она сосет.

Но сколько мы ни рылись в карманах, все равно ничего не вышло: нам еще предстояло на чай дать. Хватило только на кофе каждому да на две рюмочки черносмородинной. Вылакали и опять отправились шляться.

Расстались мы на Вандомской площади. Каждый направился в свою сторону. Когда прощались, было уже друг друга не разглядеть, и говорили мы тихо — такое там было эхо. Вокруг ни огонька: затмение.

Жана Вуареза я больше не видел. Робинзона потом встречал часто, а вот Жана Вуареза добило газом на Сомме. Помер он через два года в Бретани, во флотском санатории на побережье. Раза два он мне писал, потом замолчал. Он никогда раньше не был на море. «Ты не представляешь, до чего здесь красиво, — писал он мне. — Я иногда купаюсь — это полезно для моих ног, а вот голос у меня, думаю, накрылся». Это его расстраивало: в глубине души он мечтал петь когда-нибудь в театральном хоре.

За это лучше платят, и это ближе к искусству, чем просто статист.

В конце концов начальство от меня отступилось, шкуру я свою спас, но головой стал слаб — и навсегда. Ничего не попишешь.

— Катись ты куда хочешь! — объявили мне. — Ни на что ты не годен.

«В Африку! — решил я. — Чем дальше отсюда, тем лучше».

Сел я на обычный пароход компании «Объединенные корсары». Он шел в тропики с грузом хлопчатобумажных тканей, офицеров и чиновников.

Судно было такое старое, что у него с верхней палубы даже сняли медную дощечку с датой его рождения, чтобы не вгонять пассажиров ни в страх, ни в смех.

Итак, меня посадили на него, чтобы я попробовал снова встать на ноги в колониях. Моим благожелателям хотелось, чтобы я разбогател. Я-то сам мечтал об одном — как уехать, но тот, кто не богат, всегда вынужден прикидываться, будто он приносит пользу; с другой стороны, здесь мне никак не удавалось завершить образование, и больше так тянуться не могло. До Америки мне было не добраться — не хватало денег. Вот я и решил: «Африка так Африка!» — и послушно отправился в тропики, где, как меня уверяли, надо только не злоупотреблять спиртным да прилично себя вести, и сразу устроишься.

От этих предсказаний я размечтался. Я не бог весть что собой представлял, но умел держаться, этого не отнимешь, вел себя скромно и почтительно, вечно боялся опоздать и в жизни старался всех пропускать вперед — словом, был человек деликатный.

Выскользнуть живым из сумасшедшей всемирной бойни — это как-никак рекомендация по части такта и скромности. Но вернемся к путешествию. Пока мы оставались в европейских водах, ничто не предвещало ничего дурного. Пассажиры, сбиваясь в подозрительные гнусавые кучки, кантовались в тени палуб, в гальюнах, в курительной. Вся эта публика, начиненная жратвой и сплетнями, с утра до вечера отрыгивала, дремала, горланила и, видимо, ничуть не сожалела о Европе.

32