Задыхаться и мучиться стало для него нормальным состоянием, воровать — тоже. Он был бы совершенно выбит из колеи, если бы снова стал вдруг здоров и честен. Даже сегодня, столько лет спустя, его ненависть к директору представляется мне одной из сильнейших страстей, какие я только наблюдал в человеке. При мысли о директоре его начинало трясти от невероятной злобы, и он приходил в неожиданное бешенство, забывая даже о своих болях, что, впрочем, не мешало ему продолжать чесаться с головы до ног.
Он без передышки обчесывал себя со всех сторон вращательным, так сказать, движением от копчика до шеи. Он до крови процарапывал себе ногтями кожу, не переставая одновременно обслуживать многочисленных клиентов — почти всегда более или менее голых негров.
Он деловито запускал свободную руку то налево, то направо в разные укромные уголки своей темной лавки. Оттуда он безошибочно, ловко, восхитительно быстро извлекал то, что требовалось покупателю: вонючий табак, отсырелые спички, коробки сардин, патоку, зачерпнутую большой ложкой, и высокоградусное пиво в жестянках с фигурными открывалками, но все это неожиданно валилось у него из рук, если на него вновь нападал неистовый зуд и ему приспичивало почесать, например, в глубине штанов. Тогда он засовывал туда всю руку, которая тут же вылезала наружу через ширинку — ее он из предосторожности никогда не застегивал. Болезнь, разъедавшую ему кожу, он называл по-местному — «корокоро». — Сволочная это штука — корокоро. И подумать только, что наша сука директор еще не подцепил ее! — кипятился он. — У меня от этого еще пуще живот ноет. Нет, директора корокоро не возьмет. Для этого он чересчур прогнил. Он, стервец, уже не человек, а зараза бродячая. Сущее дерьмо. Тут гости взрывались хохотом, негры-посетители — тоже, из чувства соревнования. Этот тип все-таки наводил на нас известный страх. Тем не менее и у него был приятель — маленький, одышливый и седоватый водитель компании «Сранодан». Он всегда привозил нам лед, украденный, вероятно, с какого-нибудь парохода у причала.
Мы пили за его здоровье у прилавка среди черных покупателей, пускавших слюни от зависти. Покупателями этими были туземцы, достаточно разбитные, чтобы приближаться к белым, словом, элита. Другие негры, посмирнее, старались держаться подальше. Инстинкт! Самые же пронырливые, самые развращенные становились приказчиками. В лавках их узнавали среди остальных негров по запальчивости, с какой они на них орали. Наш коллега, больной корокоро, скупал сырой каучук, который ему мешками приносили из джунглей в виде влажных шаров.
Однажды, когда мы были у него и развесив уши слушали его рассказы, на пороге возникла и робко замерла целая семья сборщиков. Впереди стоял морщинистый отец в оранжевой набедренной повязке, держа в вытянутой руке длинный чикчик — нож для надреза дерева.
Дикарь не решался войти, хотя один из приказчиков зазывал:
— Топай сюда! Топай, черномазый! Мы здесь дикарей не жрем.
Речь его убедила туземца. Он с семьей вошел в раскаленную лачугу, в глубине которой буйствовал наш обладатель корокоро.
Этот негр, похоже, еще не видел ни лавки, ни, пожалуй, даже белых. Одна из его жен, опустив глаза, несла за ним на голове большую корзину с сырым каучуком.
Зазывалы-приказчики тут же схватили ее корзину и шмякнули на весы. Дикарь смыслил во взвешивании не больше, чем во всем остальном. Женщина по-прежнему не решалась поднять голову. Остальные члены семейства, тараща глаза, ждали их за дверью. Им всем тоже велели войти, даже детям — пусть и они все видят.
Они впервые пришли все вместе из леса в город к белым. Семья, должно быть, очень долго работала, чтобы собрать столько каучука. Поэтому результат интересовал их всех. Капли каучука стекают в подвешенные к стволам чашки очень медленно. Часто за два месяца не собирается и одного стаканчика.
После взвешивания наш чесоточный потащил растерявшегося отца семейства за прилавок, взял карандаш, произвел расчет и сунул туземцу в руку несколько серебряных монет. И добавил:
— Пшел отсюда! Мы в расчете.
Все его белые друзья зашлись от хохота — так лихо он обтяпал свой бизнес. Негр в оранжевой повязке на бедрах изумленно застыл перед прилавком.
— Твоя не понимай деньги? Твоя дикарь? — обратился к нему, чтобы вывести из остолбенения, один из смекалистых приказчиков, приученный брать нахрапом и на это натасканный. — Твоя не говорить франсе? Твоя еще немного горилла? А как твоя умеет говорить? Кускус? Мабилиа? Твоя дурак! Бушмен! Совсем дурак!
Дикарь, зажав деньги в кулаке, не шевелился. Он бы и рад был удрать, да не решался.
— Что твоя покупать на свой капитал? — своевременно вмешался чесоточный. — Такого кретина я уже давно не видел, — соблаговолил он добавить. — Видать, издалека пришел. Ну, что тебе нужно? Давай сюда деньги.
Он бесцеремонно отобрал у негра монеты и вместо них всунул ему в руку большой ярко-зеленый платок, который ловко вытянул из какого-то тайника под прилавком.
Негр-отец не знал, уходить ему с платком или нет. Тогда чесоточный придумал штуку почище. Он, безусловно, владел всеми уловками наступальной коммерции. Размахивая большим куском зеленой кисеи под носом у одной из самых маленьких негритянок, он раскричался:
— Ну как, красиво, мандавошка? Небось не часто видела такие платки, а, милашка, а, падла, а, толстуха?
И тут же повязал ей платком шею, словно чтобы прикрыть ее наготу.
Вся семья дикарей уставилась на малышку, разукрашенную большой зеленой тряпкой. Делать было нечего больше: платок вошел в семью. Оставалось лишь согласиться, взять его и уйти.