И я все вспоминал полковника, такого храбреца: кираса, каска, усы. Показать бы в мюзик-холле, как он передо мной под пулями и снарядами разгуливал! Такой спектакль даже в тогдашней «Альгамбре» аншлаг бы сделал, а полковник перещеголял бы самого Фрагсона, даром что во времена, о которых я говорю, тот был первостатейной звездой. Вот что я думал. Не высовывайся! — вот что я думал.
После долгих-долгих часов, а шел я крадучись и с опаской, я увидел наконец наших у деревушки из нескольких ферм. Это было передовое охранение стоявшего там эскадрона. Никто не накрылся, сказали мне. Все живы. А я им — главную новость. «Полковника убили!» — крикнул я, подходя к охранению. «Ничего, полковников у нас хватает», — осадил меня бригадир Пистоль: он тоже был в наряде и как раз на посту стоял.
— А пока полковнику замену не прислали, давай-ка, рыжий, бери Ампуйля с Кердонкюфом и марш за мясом. Прихватите по два мешка на брата и валяйте за церковь — там раздают. Да глядите в оба, чтоб вам, как вчера, одни кости не сунули. И чтоб к ночи в отделение вернуться, суки.
Опять мы в дороге, только уже втроем. «Ничего им больше рассказывать не буду», — разобиделся я. Я же понимаю — таким не стоит ничего рассказывать: ты такую драму видел, а им, паршивцам, и дела нет — никого это больше не интересует. А ведь неделей раньше под смерть полковника газеты бы четыре колонки отвели и мое фото тиснули. Эх, скоты!
Мясо на весь полк выдавали на августовском лугу в тени вишен, опаленных последними летними днями. На мешки, на растянутые полотнища палаток и прямо на землю вывалили несчетные килограммы потрохов, бледно-желтых хлопьев жира, баранов со вспоротым брюхом и всеми причиндалами наружу, и все это сочилось замысловатыми кровяными ручейками, стекавшими в окрестную зелень. На дереве висел целый располовиненный бык, и четыре полковых мясника с руганью орудовали резаками, выбирая из туши потроха. Команды отчаянно цапались из-за жира, еще отчаянней из-за почек, а вокруг, как всегда в таких случаях, вились тучи мух, больших и певучих, как птички.
А кругом кровь, повсюду на траве вязкие и тягучие лужи крови, ищущие, куда бы стечь. Чуть дальше забивали последнюю свинью. Мясник и четыре солдата уже лаялись из-за ливера.
— Это ты, сука, вчера филейную часть увел!
Я еще успел, привалившись к дереву, раз-другой глянуть на эту пайковую свару, и туг меня бешено потянуло на блев и вырвало не так себе, по малости, а до беспамятства.
Меня отнесли в лагерь на носилках, но воспользовались случаем и сперли мои мешки из коричневой ткани.
Я очнулся от ругани бригадира: он с кого-то стружку снимал. Война не кончалась.
Чего не случается! В конце того же августа я сам был произведен в бригадиры. Меня с пятью рядовыми частенько наряжали связными к генералу Консоме. Он был маленький, молчаливый и — на первый взгляд — не жесткий и не геройский. Но ухо с ним надо было держать востро. Больше всего на свете он трясся над своими удобствами. Думал он исключительно о них, и, хоть мы уже месяц с гаком только и делали, что отступали, он всем учинял разнос, если его ординарец не сразу находил ему на новой стоянке чистую постель и кухню на современный лад.
Начальнику штаба при его четырех галунах эти претензии на комфорт причиняли массу беспокойства. Непомерная требовательность генерала Консоме выводила его из себя. Тем более что его самого, желтого от гастрита и запоров, еда не интересовала. Однако ему приходилось есть яйца всмятку за столом начальника и выслушивать генеральские жалобы. А ведь раз ты военный, будь им и терпи. Но я его нисколько не жалел: как офицер он был страшная сволочь. Судите сами. Тащишься день-деньской то по дорогам, то по холмам, то по люцерне, то по огородам, а тебя останавливают где попало: генералу необходим ночлег. Ему ищут и находят какую-нибудь деревушку в стороне, где поспокойней и еще не разместились солдаты, а если разместились, ее живенько освобождают, а солдат вышвыривают на улицу, даром что они уже на отдых расположились.
Деревня — только для штаба с его лошадьми, поклажей, чемоданами и этим сволочным майором. Звали эту суку Укуссон, майор Укуссон. Надеюсь, теперь он окочурился (окончательно и нелегкой смертью). Но во времена, о которых я говорю, этот Укуссон был жив и цел. Каждый вечер он собирал нас и устраивал нам накачку, чтобы подтянуть нас и подогреть наш пыл. А потом принимался нас гонять, забывая, что мы весь день за генералом трюхали. Спешиться! По коням! Спешиться! Вот так мы и развозили его приказы — то туда, то сюда. Когда все это кончалось, нас проще и удобней для всех было бы утопить — так с нас лило.
— Всем убираться! В полк! Живо! — надсаживался он.
— А где он, наш полк, господин майор? — спрашивали мы.
— В Барбаньи.
— А Барбаньи где?
— Вон там!
Там, куда он показывал, как, впрочем, повсюду, была только ночь, проглатывавшая дорогу в двух шагах от нас так, что от нее оставался кусочек размером с коровий язык.
Поди-ка найди это его Барбаньи на краю света! Для этого пришлось бы пожертвовать целым эскадроном. Да еще эскадроном смельчаков! Я не был смельчаком, не видел причины им становиться и меньше, чем кто-либо, стремился искать Барбаньи, название которого и сам майор взял с потолка. Это все равно, как если бы меня криком пытались убедить покончить с собой. В этом деле ведь так: либо тебе этого хочется, либо нет.
Обо всей этой тьме, такой густой, что казалось, в ней не разглядишь и собственную руку, если ее чуток от плеча отвести, я знал одно, зато твердо: в ней таятся несчетные и безмерные опасности.