— Вернись! — позвали они из дому. — Вернись, отец. Нечего тебе там делать, Жозеф.
— Ишь какой храбрый! — повторил отец и пожал мне руку.
Я опять зарысил на север.
— Вы хоть не говорите им, что мы еще здесь! — крикнула мне вдогонку девушка, выглянув за дверь.
— Завтра они и без меня увидят, тут вы еще или нет, — ответил я.
Я жалел, что отдал им свой пятифранковик. Эти сто су встали между нами. Сто су довольно, чтобы возненавидеть человека и желать ему сдохнуть. Пока существуют сто су, не будет в нашем мире лишней любви.
— Завтра? — недоверчиво повторили они.
Завтра и для меня было где-то далеко, в таком завтра было немного смысла. Для всех нас важно прожить лишний час теперь: в мире, где все свелось к убийству, лишний час — это уже феномен.
Ехать пришлось недолго. Я рысил от дерева к дереву, ежеминутно ожидая, что меня окликнут или пристрелят, Но ничего не произошло.
Было, наверно, часа два ночи, когда я шагом въехал на невысокий взлобок. С него я разом увидел внизу ряды, много рядов зажженных газовых фонарей и, на переднем плане, освещенный вокзал с вагонами, с буфетом, откуда не доносилось, однако, ни звука. Ну, ни одного. Улицы, проспекты, фонари и еще другие световые параллели, целые кварталы, а вокруг одна тьма да жадная пустота, расстилавшаяся повсюду, словно лежавший передо мной город со всеми его огнями потерялся в ночи. Я спешился, сел на пригорок и хорошенько осмотрелся.
Все это никак не проясняло, есть в Нуарсере немцы или нет, но мне было известно, что, занимая город, они обычно поджигают его и, если они вошли в него, а пожаров не видно, значит, у них на этот счет свои особые планы и соображения.
Пушки тоже молчали, и это было подозрительно.
Коню моему тоже хотелось лечь. Он потянул за узду, я обернулся и вновь посмотрел в сторону города. Тут передо мной на пригорке что-то изменилось, не так чтобы очень, но достаточно, чтобы я крикнул: «Эй, кто идет?» В нескольких шагах от меня тени передвинулись. Там кто-то есть…
— Ну, чего орешь? — ответил мне хриплый, осевший, но явно принадлежавший французу голос и спросил: — Тоже отстал?
Теперь я его разглядел: пехотинец с франтовски заломленным козырьком. С тех пор прошли годы, а я все помню ту минуту, когда его фигура поднялась из травы, как мишень с изображением солдата на ярмарке в прежние времена.
Мы подошли друг к другу. В руке я держал свой револьвер. Не знаю почему, но еще секунда, и я выстрелил бы.
— Слышь, ты их видел? — спрашивает он.
— Нет, я послан сюда, чтобы их увидеть.
— Ты из сто сорок пятого драгунского?
— Да, а ты?
— Я из запаса.
— Да? — удивленно протянул я. Это был первый резервист, встреченный мной на войне. Мы всегда общались только с кадровыми. Лица я его не различал, но голос у него был не такой, что у наших, — вроде как более грустный, а это лучше. Вот почему я невольно отнесся к нему с известным доверием. Все-таки голос — это уже кое-что.
— С меня хватит, — твердил он. — Пусть меня лучше боши в плен возьмут.
Он говорил в открытую.
— А как ты это устроишь?
Неожиданно меня больше всего заинтересовало, как он собирается угодить к немцам.
— Еще не знаю.
— А как ты сумел драпануть? Сдаться-то в плен не больно легко.
— А мне насрать! Пойду и сдамся.
— Значит, трусишь?
— Да, трушу, и, если хочешь знать, все остальное херней считаю. А на немцев я чихать хотел — они мне худого не делали.
— Тише, — говорю я ему, — может, они нас слышат.
У меня было такое чувство, что с немцами надо повежливей. Мне здорово хотелось, чтобы этот хмырь из запаса, раз уж мы повстречались, помог мне уразуметь, почему я, как и все остальные, тоже боюсь воевать. Но он ничего не объяснял, только долдонил, что сыт по горло.
Потом он мне рассказал, что утром, чуть рассвело, весь их полк разбежался из-за наших стрелков, которые сдуру открыли огонь по его роте. Их полк в это время не ждали: он подошел на три часа раньше срока. И усталые стрелки, не разобравшись, сыпанули по ним. Знакомый мотив: мне его уже играли.
— Мне-то, понимаешь, это было на руку, — добавил он. — «Робинзон», — говорю я себе. Робинзон — это моя фамилия. Леон Робинзон. «Ноги в руки — сейчас или никогда», — подумал я. Правильно? Рванул я, значит, вдоль леска и, представляешь себе, напарываюсь на нашего капитана. Стоитон, прижавшись к дереву — зацепило его крепко: копыта откидывать собирается. Вцепился себе в ногу обеими руками и плюется. Кровища отовсюду хлещет, глаза на лоб лезут. Рядом никого. Ну, думаю, спекся. «Мама! Мама!» — хнычет он, подыхая, и кровью ссыт.
«Кончай! — говорю я ему. — Насрать на тебя твоей маме». Так просто сказал, мимоходом, все равно что сплюнул. Представляешь, как этой сволочи кисло стало! Что, старина? Не часто ведь капитану правду в глаза сказать удается. Грех таким случаем не попользоваться. Уж очень редок… Чтобы легче нарезать было, побросал я снаряжение, а потом и оружие. В утиное болото — оно рядом подвернулось. Понимаешь: не хочу я никого убивать, не обучен этому. Я и в мирное-то время драк не любил, всегда в сторонку отваливал. Словом, понимаешь? На гражданке пробовал я на завод постоянно ходить — я ведь малость гравер, да только не по душе мне это было: вечно там все ссорятся. Мне больше нравилось торговать вечерними газетами в квартале поспокойней, где меня знали — вокруг Французского банка, на площади Победы и улице Пти-Шан, к примеру. Я никогда не забирался за улицу Лувра и Пале-Рояль, представляешь? По утрам я работал рассыльным у торговцев. К концу дня отнесешь чего-нибудь… Словом, крутился, вроде за разнорабочего был. А с оружием дела иметь не хочу. Увидят тебя с ним немцы — что тогда? Худо будет. А так — вроде как прогуливаешься. Ни в руках, ни в карманах ничего. Они же чувствуют, что тебя легко в плен взять, понимаешь? Знают, с кем имеют дело. А еще лучше бы угодить к ним нагишом. Как лошадь! Тогда уж ни за что не узнать, к какой ты армии принадлежишь.